
Не стану спорить: тот, кому приходится ездить, волей-неволей знакомится с приветливой внешностью городских окраин, и нередко ему случается удивляться чему-то новому и необычному, что, как увидите, может сыграть с ним дурную шутку. Не успеешь и рта раскрыть, как, словно мухи на мед, к тебе, газетчику, все слетаются, и приходится отбрыкиваться, черт возьми; короче, дело в том, что не далее чем вчерашеньки меня опять послали в Бурсако, словно бандероль какую-то. Прижатый, как последний идиот, к окошку, я с двенадцати восемнадцати плавился, как кусок сыра, под лучами солнышка, скользя невооруженным глазом то по асфальту, то по крышам, то по домам, то по пустырю, где развалилась свинья. В общем, я не знал куда глаза деть, пока не доехал до Бурсако и не сошел на подходящей станции. Клянусь своими потрохами: у меня не было ни малейшего подозрения по поводу того откровения, что снизошло на меня тем душным вечером. Раз за разом я потом спрашивал себя, кто бы мог подумать, что здесь, в этой дыре под названием Бурсако, я услышу о чуде, которое, как выяснилось, для них то же самое, что скисшее молоко.
Я потащился – а то как же! – по улице Сан-Мартин, и недалеко от врытой в землю огромной руки, которая предлагала мате «Noblesse Oblige», меня осчастливил своим наличием дом дона Исмаила Ларраменди. Представьте себе безнадежную развалину, привлекательную своей недостроенностью дачку, такую простенькую хибару святого, куда вы сами, дон Лумбейра, хотя и навидались всяких клоповников, не рискнули бы войти без плаща и зонтика. Я прошел через огород, и уже на крыльце, под эмблемой Евхаристического конгресса, передо мной появился mezzo
